Сб, 23.10.2021Приветствую Вас, Гость! | RSS

В реорганизации, полагает Михалон, нуждается также и великокняжеская канцелярия. Он считает необходимым ввести книги для фиксации актов купли-продажи, упорядочить разбор тяжб и т. д.

Программе внутренних реформ и усовершенствований соответствует предлагаемая Литвином программа морально-этическая. Прежде всего, по Михалону, следует восстановить добрые нравы в ВКЛ, которое сгубили неумеренность и пьянство (фр. 3). Трудолюбие, любовь к порядку, храбрость и умеренность — вот те достоинства, которыми, по мнению Литвина, «упрочиваются королевства». Все эти качества не воспитывают «московитские письмена, не заключающие ничего из древности, не имеющие ничего, что бы побуждало к доблести» (фр. 5).

Однако не стоит преувеличивать реализм всех предложений Михалона Литвина и в особенности его критических замечаний обращенных к повседневной действительности, к обыденной жизни Великого княжества. Публицистическое произведение Михалона по временам приобретает черты памфлета 106. Вряд ли в XVI в. всерьез воспринимались слова Михалона, что «нет в городах литовских более часто встречающегося дела, чем приготовление  из пшеницы пива и водки», что «крестьяне, забросив сельские работы», идут в кабаки и пируют там дни и ночи, что день начинается питьем водки, что в суде царит беспредельное взяточничество, молодежь коснеет в праздности, женщины надменны и часто повелевают своими мужьями и пр. Далеко не такой неэффективной была система судопроизводства в Великом княжестве Литовском, далеко не такими изнеженными и расслабленными нравы, далеко не таким бессильным войско. Обвинения в невоздержанности, в беспробудном каждодневном пьянстве, в объядении, сладострастии, безмерном корыстолюбии, безграничной любви к роскоши и прочих пороках — не более чем публицистический прием, полемическая гиперболизация. Она, как легко заметить, сочетается с идеализацией государственного устройства, общественного и частного быта Крымского ханства и Русского государства. Татары наделены чуть не всеми возможными добродетелями. На первый взгляд, это тем более странно, что Михалон Литвин был близко, а не понаслышке знаком с жизнью и татар и русских. Например, Сигизмунд Герберштейн, чьи «Записки о Московии» появились в те же годы, когда Михалон Литвин создавал свой труд, совсем иначе, чем Михалон, трезво и реалистично писал о татарах, утверждая, что «правосудия у них нет никакого» (а Михалон считал, что «они свято чтут у себя мир и правосудие») , что «это люди весьма хищные и, конечно же, очень бедные, так как всегда зарятся на чужое, угоняют чужой скот, грабят и уводят в плен людей» и т. д. Сходным образом характеризует татар и Матвей Меховский 107. Особенно примечательна зеркальная оппозиция слов Герберштейна о том, что татары «пресыщаются сверх меры», «спят по три-четыре дня подряд», а «литовцы и русские», «откинув всякий страх, повсюду поражают их» 108 и слов Михалона: «Враги наши татары смеются над нашей беспечностью, нападая на нас, погруженных после пиров в сон. “Иван, ты спишь, — говорят они, — а я тружусь, вяжу тебя"». Чем же были порождены безмерная идеализация татар и столь же преувеличенный критицизм в отношении литовцев в трактате Михалона? Ответ на этот вопрос — в самой исторической действительности. XVI век — время больших перемен в общественно-политической жизни и каждодневном быту всей Восточной Европы, в том числе и Польши и Великого княжества Литовского. Сдвиги, затронувшие все без исключения стороны жизни, породили богатейшую публицистику, проникнутую чувством тревоги за будущее и морализаторским обличительством мнимых и реальных пороков общественной и частной жизни. Трактат Михалона — свидетельство того, что в литовской общественной мысли вырабатывались новые идеалы и  ценности, опирающиеся на античные образцы и порывающие со средневековьем. И чем возвышеннее и недостижимее был идеал, тем острее и непримиримее была критика современности. Критицизм Михалона, таким образом, становится полностью понятен только в свете противопоставления действительности и. идеала.

Правда, при характеристике идеала, положительной программы Михалона Литвина возникает очередная сложность. Она состоит в следующем. Середина XVI столетия — время, когда создавалось сочинение Михалона Литвина, — это и время расцвета Возрождения в Польше и Литве. Однако век его был короток. Начавшись позже, чем в странах Западной Европы, оно быстрее уступило место культуре барокко и в самом себе несло черты неполноты, незаконченности и преждевременных противоречий. Возрождение в Великом княжестве Литовском и Польше складывалось на неадекватной по сравнению с Западной Европой — основе. Его питательной средой были не столько города, сколько фольварки, не столько горожане, сколько шляхта. Поэтому и идеалы, образцы, ценностные ориентации польской и литовской культуры Возрождения отмечены печатью сословной ограниченности, шляхетско-феодальной идеологии. Самыми характерными выражениями этого был сарматский миф, сарматизм в Польше 109 и римская легенда в Литве.

Преклонение перед античностью характерно было для всего европейского мира эпохи Возрождения. Для образованных людей того времени их собственный мир был продолжением античного, а современные государства — преемниками и носителями римской власти, наследием Римской империи. Стоит вспомнить хотя бы Фр. Петрарку, стоявшего у истоков итальянского гуманизма: «Что же есть вся история, как не римская слава?» 110. Согласно сарматской легенде, польская шляхта генетически восходит к сарматам (т. е. ираноязычному населению степей от Тобола до Дуная III в. до н. э. — IV в. н. э.). Сарматы участвовали в войнах понтийского царя Митридата против Рима в I в. н. э. В античной литературе этого времени территория Скифии стала именоваться Сарматией. В польской же литературе эпохи Возрождения, в которой античность становилась синонимом всего наидостойнейшего, наиславнейшего, героического, требующего восхищения и подражания, сарматы уже по соотнесению с античным Римом были отождествлены с римлянами. Согласно легенде, изложенной Яном Длугошем еще в  XV в., сармат (римлянин) выступает прародителем шляхты 111.

Параллельно с польским «сарматским» мифом в Литве формировался «римский». Немецкий хронист Петр Дусбург в XIV в. сообщал о сражениях пруссов, родственных литовцам с воинами Цезаря. К Риму возводил он и название древнего святилища пруссов и литовцев Ромове 112. Длугош в «Истории Польши» упомянул о происхождении литовцев от римлян 113. Вплоть до XVI в. бытовали и другие предания, согласно которым древние литовцы-пруссы воевали не только с Цезарем, но и с Александром Македонским или же были потомками воинов этих полководцев. В качестве прародителей литовцев в легендах фигурировали иногда геты, аланы, готы 114.

Польская традиция XV в. сохранила несколько вариантов легенды о литовцах как потомках древних римлян. Вероятно, в этом нашел выражение интерес различных общественных кругов к новой правящей в Польше литовской династии Ягеллонов 115. Ректор Краковского университета Ян из Людзишки в своем приветствии новому избранному в 1447 г. королю Казимиру Ягеллону высказал надежду, что король из династии, происходящей от римских консулов и преторов, сумеет ограничить произвол светских и духовных магнатов. Один из первых гуманистов Польши Ян Остророг в речи, обращенной к папе Павлу II, не только восхвалял природу Польши (включая в нее и Литву), но и прославлял победы древних жителей этой земли над Юлием Цезарем: они-де сумели отвоевать его город (город Юлия), то есть Вильнюс. Идеи Остророга — сторонника независимости от папства были отвергнуты в Италии. Впрочем, там не усомнились в возможности контактов гетов-литовцев с римлянами 116. Распространялись в это время и легенды о битвах гетов с Александром Македонским. В них соединилась античная традиция с библейской (о гетах-даках как потомках Яфета). В целом все эти легенды 117 относились, по определению  М. Рочки, к монархической модели теории о римском происхождении литовцев: основатели национальных династий возводились к Юлию Цезарю. Существовала и другая модель — республиканско-аристократическая, которая связывала литовцев с Помпеем, противником Цезаря.

Уже само обращение к имени Помпея придавало легенде в глазах современников иную, «республиканскую» направленленность, выражавшую интересы аристократических кругов. Именно эту версию изложил Ян Длугош в своей «Истории Польши»: развивая теорию Петра Дусбурга, он указал, что Ромове было основано бежавшими от преследований Цезаря сторонниками Помпея. Даже название «Литуаниа» (Litvania или Lituania) он возводил к искаженному «l'Italia». Но не только топонимы свидетельствовали, по Длугошу, о римском происхождении древних литовцев: он привел и факты сходства языка, обычаев и верований (почитание одинаковых богов, огня, грома, леса, культ Эскулапа) 118. Хотя труд Длугоша остался ненапечатанным (по причине негативного отношения к правящей династии и самого хрониста и его могущественного покровителя Збигнева Олесницкого) 119, он оказал заметное воздействие на формирование римской легенды происхождения литовцев 120. Так, по политической направленности к легенде, изложенной Длугошем, весьма близка версия литовских летописей: согласно ей, во времена Нерона от его жестокостей бежали 500 римских семей во главе с Палемоном. От них-то и произошла не только правящая династия, но и наиболее могущественные литовские фамилии XVI в. 121 Рочка показал, что в фантастическое повествование для придания ему некоторой правдоподобности внесены и реальные имена: Палемон был правителем Понта и Босфора. После войн Рима со скифами, опустошившими Крым, он покинул свои владения, превращенные в римскую провинцию 122.

Михалон сознательно избирает «цезаристский» вариант легенды. Он отвергает легенду о Палемоне, хотя версия ему известна 123, не приводит никаких фантастических генеалогий аристократических литовских родов, восходящих к римлянам. Литва у него — это завоеванная воинами императора провинция,  подобная Дакии — Валахии — Румынии 124. Переселение же этих воинов он приурочил к событию, действительно имевшему место, — к буре, разметавшей суда воинов Цезаря, направлявшихся в Британию. Вместе с тем в трактате не приводится полновесных доказательств происхождения литовцев от римлян:

Литвин пропустил сходство культа земли у этих народов, не сообщил о распространении в Литве близкого к культу Эскулапа бога Аушаутаса. Весьма своеобразна его позиция по отношению к язычеству. Его современники — защитники католичества (Гусовский — автор знаменитой «Поэмы о зубре» 125) или протестантизма (Мажвидас) 126 —   резко осуждали язычество. Михалон же исполнен гордости за литовский народ, сохранивший древнюю веру предков, что также, по его мнению, роднило. литовцев с римлянами. Сочетание христианской веры с гордостью за сохранение язычества — любопытная черта своеобразной ментальности образованного литовского дворянина середины XVI в., отнюдь не догматически воспринимавшего религиозные каноны и догмы. Такой взгляд на древние обычаи и мифологию является попыткой использовать культурный опыт народа в патриотических целях.

Михалон не привел новых сравнительно с предшественниками доказательств родства литовцев и римлян. Особое внимание, подобно Длугошу, он обратил на сходство латинского и литовского языков, однако его параллели с точки зрения современного языкознания некорректны: он сопоставляет слова в различных грамматических формах (в именительном на латинском языке и родительном на литовском).

С теорией о римском происхождении литовцев тесно связано и резко отрицательное отношение Михалона к чуждому «рутенскому» языку, московитской письменности, употреблявшихся и в делопроизводстве, и в законодательстве, и в суде. Наряду с «рутенским» бытовала и латынь, она была языком международных договоров с западными странами, языком важнейших общеземских привилеев, документации католической церкви. Все большее значение приобретал и польский язык. На середину  XVI в. приходится образование литовского литературного языка и формирование литовской интеллигенции, говорившей на нем (впрочем, и до этого литовский язык звучал на заседаниях Рады панов и в судебных учреждениях) 127. Большую роль в Этом отношении сыграло издание в 1547 г. первой книги на литовском языке — «Катехизиса» M. Мажвидаса 128. Будущее, конечно, принадлежало национальному языку, но распространение латинского обогащало и его и всю литовскую культуру Копытом античности, активно включало Литву в круг европейских народов, применявших латынь 129.

Михалон был не одинок в прославлении языка предков — латыни 130. О тождестве этих языков писал его сын Венцлав Агриппа. В обращении к Стефану Баторию в 1583 г. в предисловии к латинскому переводу Литовского статута (Epitome principum Lithuaniae), вероятно, написанном А. Ротундусом, также проводилась мысль о необходимости возвращения к латинскому языку и резкой критике были подвергнуты сторонники использования польской письменности. Во всех этих сочинениях отчетливо прослеживается идея литовского национального самосознания.

В целом легенда об итальянском происхождении литовцев, составляющая смысловую и аксиологическую ось всего трактата Михалона, важна не только сама по себе как причудливый поворот в становлении и развитии исторического сознания и самосознания литовской шляхты, но и как попытка обособить литовцев среди других народов Восточной Европы, найти для них отдельное место, на ее этнической карте отыскать как можно более древних предков, возвысить себя в собственных глазах по праву наследования древнеримских добродетелей и доблестей. Эта легенда, соположенная сарматскому мифу польской шляхетской культуры, противостояла теории римского происхождения русских великих князей и царя, согласно которой Рюрик причислялся к потомкам Августа кесаря. Русская монархическая легенда, как и один из вариантов литовской римской, была соединена с библейским мифом. Зафиксированная в 20-е гг. XVI в. в «Сказании о князьях владимирских», она с тех пор неизменно излагалась русскими дипломатами на всех переговорах с литовскими и польскими послами. Легенда об Августе  кесаре в 80-е гг. XVI в. проникла и в польскую литературу 131. Возводя всех литовцев к римлянам (подобно Стрыйковскому, который находил филологические доказательства древности народа и связи литовцев с сарматами: литуаны — это лит-аланы — племя, соседствующее с германцами, гетами, сарматами 132), Михалон Литвин тем самым нейтрализовал доводы русской стороны о древности их государей. Ведь для Михалона, как и короля Сигизмунда-Авуста, царь Иван IV оставался лишь великим князем; Михалон называл его «верховным» — «sumus dux». В Литовском княжестве считали, что русские князья подвластны литовскому князю: здесь никак не могли забыть условий соглашения Василия I с Витовтом, согласно которому предусматривалась опека литовского князя над наследником московского великокняжеского престола. Михалон Литвин счастливо связал в единой мифологеме постулаты этнического самоопределения с ренессансно-гуманистическими по духу идеями. Для него существенно не только то, что «рутенский язык чужд нам, литвинам, то есть итальянцам, происшедшим от италийской крови», но и то, что «московские письмена», в отличие от латинского, «не побуждают к доблести», в то время как доблесть составляет едва ли не главное качество, унаследованное литовцами от римлян. Именно доблесть позволила «нашим предкам, воинам и гражданам римским», соратникам Юлия Цезаря, претерпеть все невзгоды и опасности, долгое время «жить в шатрах с очагами, по военному обычаю», а потом покорить ятвягов и рутенов, избавив последних от власти заволжских татар (фр. 6). Потом они распространили свое владычество «от моря Жемайтского, называемого Балтийским, до Понта Эвксинского», создав громадную державу 133. Согласно этой легенде, уже Миндовг принял «святое крещение», корону и королевский титул, хотя «по смерти его как титул королевский, так и христианство погибли», пока не возродились в годы Кревской унии 1385 г. 134

Миф об итальянском происхождении литовской шляхты и органически связанный с ним социально-этический идеал составляют ключ ко всему трактату Михалона Литвина. Идеализация татар и русских и столь же преувеличенная критика литовских порядков и могут быть поняты только в связи с названным мифом-идеалом. Нетрудно заметить, что на татар распространены те же черты, какие приписаны и легендарным предкам литовской  шляхты: воинская доблесть, бескорыстие, воздержанность, бесстрашие, справедливость.

Подобно И. С. Пересветову, обратившемуся в поисках образца к Османскому султанату 135, внешнеполитические успехи которого были не только очевидны, но и поразительны, так что состояние этого государства представлялось почти идеальным, Михалон Литвин стал поклонником Крымского ханства. Сравним, как Михалон характеризует древних литовцев и как — крымских татар. «Предки наши избегали заморских яств и напитков. Трезвые и воздержанные, всю свою славу они мыслили в военном деле, удовольствие — в оружии, лошадях, многочисленных слугах, во всем сильном и храбром...». Теперь же татары превосходят литовцев всеми этими добродетелями: «трудолюбием, любовью к порядку, умеренностью, храбростью и прочими достоинствами, которыми упрочиваются королевства». Они не заботятся о приобретении имущества, живут в соответствии с суровыми заповедями Ветхого завета.

Почему стало возможным такое, казалось бы, очень неожиданное, перенесение черт античной доблести и римских добродетелей на степняков-кочевников? Причина этого кроется не столько в действительном превосходстве крымских порядков 136, сколько в остром недовольстве литовскими реалиями. Вся Европа от Франции (где с 1480 до 1609 г. появилось более 80 книг, посвященных туркам) 137 до Германии, Польши и Венгрии к середине XVI в. испытывала не только страх и ненависть перед Османской империей, но и любопытство, переросшее в острый интерес и во многих случаях в восхищение и своеобразное туркофильство. Ульрих фон Гуттен надеялся на турецкую реформацию, Т. Кампанелла и Ж. Боден советовали подражать турецким порядкам. Лютер отдавал предпочтение турецкому духовенству в противовес католическим священникам. Т. Спандужино восхищался высокоорганизованным и прекрасно управляемым  Османским государством 138. Даже в Польше, где очень сильны были антитурецкие настроения (их разделяли Ст. Ожеховский, М. Бельский, X. Варшевицкий, П. Грабовский и др.), слышались голоса восхищения турками. Одних, как гетмана Я. Тарновского, пленяли армейские порядки и вооружение турок, других, как М. Рея, — отсутствие наследственных сословий (стихотворение «Турчин»), третьих, как Э. Отвиновского, попавшего в 1557 г. в Стамбул, — возможность стать господином за заслуги и мужество («там господами не рождаются», — писал он).

В неудовлетворенности литовской действительностью лежат и причины восхищения Литвина русскими, их порядочностью и рассудительностью. Михалон прославляет умеренность в России, где якобы не едят пряностей, не пьют вина, но продают его в Литву. Неверно и его известие об отсутствии в России кабаков. Неумерен его восторг по поводу творений Василия Дмитриевича Ермолина в Московском Кремле, которые он сравнивает с Фидиевскими (он пишет о «кремле и дворце с камнями по образцу Фидия», фр. 3). И на этот раз он верен себе, обращаясь к античному образцу. Пожалуй, единственный раз он сообщил точно, что в великокняжеском дворце пьют из золотых чаш и ковшей. Действительно, 18 февраля 1537 г. по окончании столь неудачных для России переговоров великий князь Иван IV, семилетний венценосный «статист», старательно выполняя отведенную ему русским дипломатическим ритуалом роль, собственноручно поднес литовским послам напитки — «фрязские вина и вишневые и малиновые меды в ковшах и в чарах в золотых» 139. В тот же день послы ходили в «Пречистую», то есть Успенский собор Московского Кремля. Известия о дипломатическом ритуале написаны по собственным, увы, не богатым на реалистические детали воспоминаниям Михалона Литвина.

Татаро-и отчасти русофильство Михалона, объясняющиеся общей тенденцией развития общественной мысли и указывающие на принадлежность его сочинения к гуманистическому направлению в литовской культуре XVI в. со свойственной эпохе Возрождения открытостью навстречу новому, неизвестному, готовностью использовать чужой опыт, уважением к другим культурам, не избавило автора от убеждения в превосходстве собственного народа над соседями. Это чувство «просвечивает» по всему тексту. Татары своими военными успехами обязаны «уловкам и... хитростью», «коварству», род москвитян «хитрый и лживый» (фр. 1), жители Северской земли, почти добровольно  перешедшие под власть Ивана III в конце XV в., — «люди коварные и вероломные, всегда неискренние и ненадежные» (фр. 9). Столь же нелестных характеристик, по преимуществу с религиозной точки зрения, удостаиваются и евреи. Горечь военных поражений, чувство отчаяния от безысходности внутреннего положения своей родины толкали Михалона к критическим характеристикам иных народов 140. Впрочем, это картина, знакомая по всем кризисным временам.

Неадекватные характеристики соседей и этносов дополняются у Литвина уверенностью в преимуществах собственного народа: «сколько бы ни встречались с ними (татарами. — Авт.) в этом столетии наши люди, выходило на поверку, что мы сильнее» (фр. 1); «москвитяне и татары намного уступают литвинам в силе» (фр. 1). В этом своеобразном патриотизме Михалон черпает уверенность в возможности преодоления кризиса в литовском обществе. И это до боли знакомо... В советской научной литературе Литвину до сих пор отводилась роль защитника угнетенных крестьян и горожан, выразителя «их протеста против феодального засилья и жестокой эксплуатации». Ему приписывался идеал равенства сословий, требование их равного участия в государственном управлении, взгляд на труд как на основу процветания общества и государства 141. В сочинении Михалона Литвина усматривалась даже «идеализация общества, где нет частной собственности и социальной несправедливости» 142. Социальные идеалы Михалона, как и его политические воззрения, не могут быть рассмотрены вне сконструированного им мифа и без учета риторических элементов его сочинения. Характеристика образа жизни татар как «патриархального, пастушеского, какой некогда, в золотой век, вели святые отцы, и из них также выбирались народные вожди, короли и пророки», следуя «совету  Соломона», вполне соответствует общему пафосу его сочинения. И когда Михалон говорит об отсутствии у татар «недвижимого имущества... кроме колодцев», и об их воздержании и умеренности, об отсутствии среди них воров, клятвопреступников и т. д. — все это не более чем ностальгическая дань мифу о добрых старых временах, сохранившихся у соседей и обязательному для него риторическому красноречию. Аналогичные высказывания принадлежат тем идеологам польской шляхты, которых никак не заподозрить в симпатиях к сословному эгалитаризму и неприятии феодального строя 143. Вряд ли Михалон и его читатели воспринимали подобные идеалы всерьез, вне их литературно-публицистической обработки. Такие идеи, оставаясь недостижимыми и утопическими мечтаниями о «золотом» невозвратном веке, не составляли программы, социальных преобразований. «Речь шла не о программе реформ, отвечающих новой ситуации и новым требованиям, не о трезвом анализе социальной действительности, но о мифологизировании ее при помощи риторики громких слов и пафоса, подражающего римской традиции, которую приспосабливали к положению Польши» 144. Но даже в этих идиллических мечтаниях нет призыва к сословному равенству, а только несбыточная надежда на социальную гармонию различных сословий.

Есть, правда, в социальном обличительстве Михалона и вполне реалистические мотивы. В частности, речь идет об осуждении им с нравственно-христианских позиций института рабства и крепостного права. Михалон не предлагает уничтожить самого института холопства. Он ограничивается лишь указанием на пример крымцев, которые якобы справедливо обращаются ;с рабами и не держат их в рабстве более семи лет, и «Московии», где холопов якобы казнит столичный судья или судьи. «А мы держим в вечном рабстве людей, не добытых в сражении или за деньги, не чужеземцев, но нашего рода и веры, сирот, бедняков, состоящих в браке с невольницами». Не вполне ясно, касались ли слова Михалона только рабов (а такие существовали в Литве и признавались Литовским статутом 1529 г. 145) или они распространялись и на крепостное крестьянство. Во всяком случае, обличая крепостные или еще более тяжкие формы зависимости, Литвин выступал вместе с целой когортой польских публицистов (а в конце XVI в. к ним присоединились  иезуиты), которые требовали ограничить крепостное право и Условное всевластие феодалов 146.

«Фрагменты» Михалона — памятник не только общественной мысли и дворянской идеологии, но и особой шляхетской ментальности. В нем отразились некоторые базовые, неотрефлексированные и не идеологизированные стереотипы сознания среднего литовского дворянина, прошедшего, правда, через горнило университетского образования и приобщившегося отчасти к гуманистической культуре.

Характерен в этом отношении идеал единообразия и некоторого уравнительного опрощения, выраженный Михалоном. Ему импонирует, что татары «обнаруживают равенство и однообразие одежды, и сходным образом жизни», просты у них также правосудие, и управление, и семейная жизнь, и религия, и патриархальные отношения между людьми, старшими и младшими. Правда, как можно приметить, этот эгалитаризм и униформизм предусмотрены только для простолюдинов. Эта «простота» входила в систему ценностей, исповедуемых польско-литовской шляхтой в XVI в. Наряду с ней ценностными ориентирами выступали мужество, воинственность, суровость, гражданская ответственность, справедливость, преданность, открытость, умеренность в потребностях, личное достоинство, сословная солидарность и пр.

Сочинение Михалона дает возможность познакомиться и с его представлениями о женщине, семье, любви и их месте в жизни общества и человека. Он весьма противоречиво, вопреки христианской морали и традиции (но со ссылкой на Библию), оправдывает институт многоженства, подходя к нему прагматически и поставив во главу угла потребность государства в воинах. Более того, если поверить Михалону, то многоженство делает татар счастливыми в супружестве, не вызывая у женщин ни протеста, ни ревности. Татары и московитяне удостаиваются похвалы за то, что «не дают женщинам никакой воли». Михалон считает постыдной власть женщины даже внутри дома. Один же из пороков литовской жизни он видит в том, что женщины надменны, стремятся быть богатыми и красивыми. Страшнее же всего власть и богатство, которыми иногда оказываются наделены женщины. Михалон критикует и порядок, при котором женщинам принадлежат многие крепости, в то время как их «следует вверять только сильным духом мужчинам».

Он поднимает голос и против установлении Первого литовского статута, который предусмотрел выделение женщинам в качестве приданого части наследства. Критика всевластия женщин в трактате Литвина была, вероятно, направлена и против вдовствующей королевы-матери Боны, от опеки которой Сигизмунд II Август мечтал избавиться.

Михалон, выразив формальное сочувствие к «бедным» женщинам, содержимым татарами взаперти, бесправным и принуждаемым к нелегким домашним работам, тем не менее не может не позавидовать постоянству, послушанию, согласию друг с другом, равнодушию к наложницам и целомудренности татарских жен, с одобрением отзываясь о смертной казни за прелюбодеяние. Такой откровенный антифеминизм — редкость для шляхетской культуры XVI-XVII вв. 147 Неожиданного единомышленника Михалон сыскал лишь в Анджее Фриче Моджевском, который одобрял ношение чадры и вообще зарекомендовал себя ригористом в вопросах семьи и брака 148. В целом шляхетской культуре было свойственно либеральное и снисходительное отношение к вопросам пола и эротики, а женщины пользовались равноправием, большой свободой и «были окружены в шляхетском обществе почитанием и даже своеобразным культом» 149. Антифеминизм Михалона Литвина выглядит на этом фоне анахронизмом, подчеркивающим лишний раз различия между литовской и польской шляхтой.

Можно ли говорить о религиозной и национальной терпимости Михалона? Навряд ли. Апологетическое, хвалебное отношение к мусульманству продиктовано жанром произведения и избранным публицистическим приемом. Оно не мешает Михалону назвать мусульманские представления о рае «скотским заблуждением» и в высшей степени враждебно отзываться о евреях. Утилитарное отношение к религии было, разумеется, чуждо религиозному фанатизму, но не более того. Принципы Михалона отвечали умонастроениям основной массы шляхты и не вполне вписывались в ту «модель мира», которая была создана лучшими представителями польского дворянства, отстаивавшими принципы веротерпимости. В отношении же к евреям, которые воспринимались прежде всего как иудеи, решающим был религиозный, а не этнический момент, и Михалон в данном случае отразил общую черту шляхетской ментальности в восприятии этой группы населения 150.

Мотивы и идеи, порожденные гуманистической культурой, использование античных образов, реминисценции античной философии и риторики (характерна в этом отношении стоическая по духу речь польского пленника, обращенного в раба) — все это присутствует в сочинении Михалона Литвина. Равным образом ему не чужды и реформационные настроения, хотя скорее эразмианского, чем лютеровского толка.

Михалон Литвин являет собою пример хорошо образованного, сформировавшегося под влиянием гуманизма и реформационных идей шляхтича-прагматика, политика, публициста. Ренессанс воспитал в нем гражданина, надеявшегося на применение в государственно-политической практике некоторых принципов гуманистической культуры 151. Однако уже в сознании  самого Михалона Литвина ценности и идеалы гуманизма вступали в противоречие со стереотипами шляхетской ментальности. В целом сочинение Михалона Литвина может быть прочитано как памятник складывающегося литовского самосознания, особой, шляхетской гражданственности, освобождающейся от сословного эгоизма, гуманистически-реформационного настроения,. стремящегося ответить на общественные потребности эпохи перехода от средних веков к Новому времени.

От переводчика

Текст фрагментов Михалона Литвина представляет немало трудностей для перевода. Главная из них вызвана именно фрагментарностью источника: отсутствие в отдельных случаях более широкого контекста делает невозможным проведение аналогий в употреблении тех или иных латинских слов, имеющем у Михалона (как, впрочем, у большинства авторов, писавших на вульгарной латыни) ряд особенностей, диктуемых своеобразием его родного языка. Известную трудность представляет и то, что памятник сохранился лишь в единственном печатном варианте, содержащем ряд синтаксических искажений, орфографических ошибок и, по-видимому, пропусков, возникших в результате сокращений. Установить их причину и восстановить первоначальное написание можно было бы только при наличии оригинального текста. Все это ведет к неоднозначности толкований ряда мест источника. Об этом свидетельствуют и переводы фрагментов Михалона на русский язык, выполненные в XIX в.

Переводчик старался быть максимально близким к первопечатному тексту, стремясь в то же время к адекватному, а не дословному переводу. В ряде случаев ему приходилось прибегать к помощи предшественников, так как некоторые трактовки прочно вошли в научный обиход, став традиционными.

Следует особо оговорить перевод имен собственных. Все топонимы, гидронимы, этнонимы и антропонимы текста переведены на русский язык или даны в русифицированной форме. Однако в силу лингвистических особенностей памятника часть названий пришлось транслитерировать. К ним относятся: искаженные топонимы, гидронимы и этнонимы: топонимы, географическое содержание которых спорно (например, под Алеманией можно понимать как Швабию, так и Германию в целом); названия, которые вошли в научную литературу (например, Танаис, Борисфен, роксоланы). Все спорные моменты, связанные с названиями, читатель найдет в комментарии к тексту.

Выражаю искреннюю благодарность кандидату филологических наук, доценту Н. А. Федорову (филологический факультет МГУ) за помощь, оказанную в работе над переводом, и научному сотруднику, кандидату исторических наук И. П. Старостиной (Институт российской истории РАН)                                                         далее